— Чем, если мне будет позволено спросить, занимается ваш брат, Хэнсюро?
— Сэнсэй…
— Ваш брат, чем он занимается, где служит?
— Это… нет, я не понимаю, совсем мало понимаю, не много.
— Спасибо, Хэнсюро.
— Да, спасибо, спасибо вам большое.
— Я рад, что провожу этот славный день в вашем обществе, и ваши недостатки тому не помеха.
— Думаю, да.
Но по ходу прогулки, сворачивая за углы и пересекая людные улицы, он начал всюду отмечать признаки голода. Дети, на которых не было рубашек, не носились по паркам, как остальные; они неприкаянно стояли, словно в изнеможении, свесив костлявые руки вдоль выступающих ребер. На лицах тех, кто попрошайничал у дверей лапшичных, и тех, кто казался сытым — лавочников, покупателей, семейных пар, — было написано одинаковое томление, только у одних оно было менее приметно, чем у других. Тогда ему пришло в голову, что их повседневность скрывала безмолвное отчаяние: за улыбками, кивками, поклонами, вежливостью таилось что-то еще, выкормленное впроголодь.
Путешествуя, Холмс то и дело сталкивался с живущей в людях сильнейшей потребностью, подлинную природу которой он не до конца понимал. Это непостижимое общечеловеческое стремление не затрагивало его сельского бытия, но иногда настигало его там в лице чужаков, беспрестанно нарушавших границы его собственности. В прежние времена это была разнородная публика, состоявшая из пьяных студентов, желавших вознести ему хвалы, лондонских следователей, искавших помощи в раскрытии преступления, случайных молодых людей из Гейблз — пользовавшегося известностью учебного заведения в какой-нибудь полумиле от жилища Холмса — и семейств на отдыхе, влекомых надеждой одним глазком увидеть прославленного детектива.
— Простите меня, — говорил он всем без исключения, — но я требую уважать неприкосновенность моей частной жизни. Попрошу вас немедленно удалиться.
Великая война отчасти принесла ему мир, ибо все меньше и меньше людей стучалось в его дверь; то же самое случилось, когда над Европой разразилась вторая Великая война. Но между войнами незваные гости наступали большими силами, и старый контингент постепенно сменился новым — из охотников за автографами, журналистов, групп читателей из Лондона и не только; эти стадные особи составляли разительный контраст увечным ветеранам — калекам, навсегда прикованным к инвалидному креслу, людям с пораженными легкими или вовсе обрубкам без рук и ног, которые, словно жестокие дары, появлялись на ступенях его дома.
— Мне очень жаль… Мне поистине жаль…
В том, что искали одни, — беседа, фотография, росчерк пера, — отказать было легко; желания других не поддавались логике, но и отказывать в них было труднее — к примеру, наложение его рук или несколько слов, произнесенных шепотом как некий целительный заговор (словно тайны их недугов могли быть разрешены им одним). Все равно он оставался тверд и отказывал, нередко остерегая сопровождающих, бесцеремонно кативших инвалидные кресла мимо запретительных знаков.
— Пожалуйста, уходите сию секунду. В противном случае я извещу Андерсона из сассекского участка!
Лишь недавно он начал отступать от своих правил, посидев недолгое время с молодой матерью и ее ребенком. Первым ее заметил Роджер — она скрючилась за травяным садом с завернутым в кремовую шаль младенцем, чья голова лежала у ее открытой груди. Когда мальчик вел его к ней, Холмс колотил тростями по тропинке и роптал так, чтобы она слышала, громко заявляя о строгом запрете на вход в его сады. При виде ее, однако, его злость рассеялась, но он помедлил, прежде чем подойти ближе. Ее глаза с расширенными зрачками были спокойны. Чумазое лицо выражало горе утраты; расстегнутая желтая кофта, испачканная и рваная, свидетельствовала о милях, которые она прошла в поисках его. Грязные руки протянули ему ребенка.
— Беги домой, — тихо приказал он Роджеру. — Вызови Андерсона. Скажи, что я жду его в саду.
— Да, сэр.
Он увидел то, чего не видел мальчик: маленький трупик в дрожащих руках матери, его фиолетовые щеки, иссиня-черные губы, неисчислимых мух, ползающих по домотканой шали и вьющихся вокруг нее. Роджер скрылся, он отложил трости и с некоторым усилием сел рядом с женщиной. Она снова протянула ему шаль, и он с осторожностью принял сверток, расположив его у груди.
К приходу Андерсона Холмс вернул ей младенца. Он постоял с констеблем на тропинке — оба глядели на сверток у груди женщины, на то, как она раз за разом прижимает сосок к застылым губам ребенка. С востока донеслась сирена кареты «скорой помощи», звук приблизился и смолк у ворот дома.
— Как вы думаете, это похищение? — прошептал Андерсон, погладив подвитую бородку и забыв закрыть рот, его взгляд замер на груди женщины.
— Нет, — ответил Холмс. — Думаю, это что-то куда менее преступное.
— Да? — отозвался констебль, и Холмс уловил в его голосе недовольство: великой загадки не случилось, и констеблю не придется трудиться над делом вместе с героем его детства. — Каковы же ваши соображения?
— Посмотрите на ее руки, — сказал ему Холмс. — Посмотрите на грязь и глину под ногтями, на кофту, на кожу и на всю одежду. (Она возилась с землей, сообразил он, копала.) Посмотрите на ее запачканные туфли, сравнительно новые, почти без следов износа. Она прошла немало, но не больше, чем отсюда до Сифорда. Посмотрите на ее лицо — и увидите горе матери, потерявшей новорожденное дитя. Свяжитесь с вашими сифордскими коллегами. Справьтесь о раскопанной этой ночью детской могилке, откуда пропало тело, и узнайте, не исчезла ли мать ребенка. Спросите, не звали ли ребенка Джеффри.