— Неужели?
— Безусловно.
И тут они разговорились всерьез, потому что оба жаждали обсудить достоинства маточного молочка, прежде всего его роль в прекращении или задержании процесса старения. Как выяснилось, перед войной господин Умэдзаки расспрашивал о целебных свойствах этой густой белой жидкости травника из Китая:
— Он явно придерживался точки зрения, согласно которой маточное молочко помогает при менопаузе и мужском климактерии, а также излечивает расстройство печени, суставный ревматизм и малокровие.
— Флебит, язву желудка, разные дегенеративные состояния, — подхватил Холмс, — и общую умственную и телесную слабость. Еще оно питает кожу, устраняет изъяны на лице, разглаживает морщины и предупреждает признаки естественного старения или даже досрочной дряхлости. — Поразительно, думал Холмс, что такая могучая субстанция, состав которой еще не изучен до конца, выделяется глоточными железами пчелы, создает матку из рядовой личинки и врачует столько человеческих заболеваний.
— Как я ни пытался, — сказал господин Умэдзаки, — я не нашел, или нашел весьма мало подтверждений ее лечебной пригодности.
— Но они существуют, — с улыбкой сказал Холмс. — Мы исследуем маточное молочко уже очень давно, разве не так? Мы знаем, что оно полно протеинов и липидов, жирных кислот и углеводов. При этом никто не приблизился к выявлению всего, что оно содержит, поэтому я исхожу из единственного подтверждения, которое у меня есть, — из моего доброго здравия. Но вы, похоже, не энтузиаст.
— Нет. Я написал одну-две статьи, но вообще-то мой интерес совершенно случаен. Так или иначе, боюсь, что в этом отношении я со скептиками.
— Прискорбно, — сказал Холмс. — Я надеялся, что вы уделите мне баночку на дорогу в Англию — а то я, видите ли, не запасся. Дома все наверстаю, но лучше бы я прихватил с собою банку-другую, этого хватило бы для ежедневного приема. К счастью, я взял предостаточно сигар, так что я не совсем остался без необходимого.
— Мы можем найти вам баночку по пути.
— Но ведь столько хлопот.
— Вряд ли это будет так уж хлопотно.
— Ничего страшного, правда. Сочтем это расплатой за забывчивость. Кажется, даже маточное молочко бессильно предотвратить неминуемое ухудшение памяти. Тут их разговор вновь взмыл вверх: теперь господин Умэдзаки мог, надвинувшись на Холмса, вполголоса, будто речь шла о чем-то неимоверно важном, спросить о его знаменитых дарованиях — а именно он хотел знать, как Холмс овладел умением с легкостью постигать то, что часто бывает недоступно окружающим.
— Мне известно, что вы верите в чистое наблюдение как в инструмент для получения окончательных ответов, но для меня загадка то, как именно вы наблюдаете. Из прочитанного, как и из моего собственного опыта, мне представляется, что вы не просто наблюдаете, но и припоминаете без усилий, чуть ли не с фотографической точностью, и как-то так приходите к истине.
— Что есть истина, спрашивал Пилат, — вздыхая, сказал Холмс. — Говоря со всей откровенностью, мой друг, я утратил вкус к истине. Для меня есть то, что есть, — зовите это истиной, если угодно. Иначе говоря — учтите, я сознаю все это, в основном оглядываясь назад, — я начинаю с самого очевидного, извлекаю как можно больше из наблюдения и переплавляю все это в нечто непосредственно полезное. Универсальные, мистические или пророческие смыслы — где, возможно, и кроется истина — меня не заботят.
А что же память, спросил господин Умэдзаки. Какова ее роль?
— В теоретических построениях и практических выводах?
— Да.
В молодости, поведал ему Холмс, зрительная память была фундаментом его способности к разрешению тех или иных трудностей. Когда он разглядывал какую-нибудь вещь или обследовал место преступления, все незамедлительно преобразовывалось им в точные слова и цифры, соответствующие предмету. Как только эти преобразования выстраивались в его голове (обращаясь во внятные фразы или уравнения, которые он мог и выразить словами, и увидеть внутренним взором), они откладывались в его памяти и, покоясь там, пока он бывал углублен в другие размышления, всплывали в ту самую секунду, когда он восстанавливал в уме породившую их обстановку.
— Со временем я понял, что мой ум больше не действует так свободно, — говорил Холмс. — Перемена наступила не вдруг, но теперь я отчетливо ощущаю ее. Средствами моей памяти — всеми этими сочетаниями слов и цифр — не воспользоваться, как раньше. К примеру, будучи в Индии, я сошел с поезда где-то в срединной части страны — короткая остановка, незнакомые места, — и ко мне тут же пристал пляшущий полуголый нищий самого жизнерадостного обличья. Когда-то я запомнил бы все вокруг в мельчайших подробностях — здание станции, лица прохожих, торговцев с их товаром, — но нынче подобное происходит редко. Я не помню здания станции и не скажу вам, были ли поблизости торговцы или прохожие. Я помню одно: приплясывающего передо мной беззубого смуглого нищего с протянутой за монетой рукой. Теперь для меня имеет значение лишь то, что я располагаю этим прелестным видением; место события несущественно. Шестьдесят лет назад я был бы удручен, если бы не вспомнил всех деталей. Но сейчас моя память не хранит ничего, кроме самого нужного. Частности не первостепенны — сегодня в моем сознании возникают исходные образы, а не легкомысленные панорамы. И я признателен за это.
Сначала господин Умэдзаки молчал с отсутствующим, вдумчивым видом человека, осмысливающего услышанное. Потом кивнул и помягчел лицом. Когда он снова заговорил, в его голосе звучала неуверенность. — Ваше описание очаровательно.