— Я бы хотел узнать — если позволите, — чем привлекает вас ирис?
Она глубоко вдохнула теплый весенний воздух и непонятно почему покачала головой.
— Чем привлекает меня ирис? Я никогда не задумывалась. — Она опять глубоко вдохнула, улыбнулась своим мыслям и сказала: — Цветы ведь растут и в самые черные времена, правда? Ирис все выдерживает: как только один завянет, тут же появляется другой. Получается, что цветы недолговечны, но постоянны, и поэтому, наверное, на них не очень действует все великое и жуткое вокруг. Я ответила на ваш вопрос?
— Отчасти да.
Они дошли до места, где тропинка сливалась с главной дорожкой. Он пошел медленнее, посмотрев на нее, и, когда остановился, она остановилась тоже. Но что он желал сказать ей, изучая ее лицо? Что в слабом свете заката вновь всколыхнуло в нем отчаяние? Она смотрела в его немигающие глаза и ждала продолжения.
— У меня есть дар, — услышал он себя. — Я бы хотел разделить его с вами.
— Дар?
— На самом деле это скорее увлечение, но оно порой оказывалось весьма полезным для окружающих. Видите ли, я своего рода хиромант-любитель.
— Я не понимаю.
Он показал ей руку ладонью вверх.
— Здесь я могу прочесть события будущего с достаточной степенью точности. — Он может посмотреть на ладонь любого незнакомца, объяснял он, проследить весь ход его жизни — возможность настоящей любви, счастливого замужества, количество детей, всяческие душевные невзгоды и сказать, стоит ли человеку рассчитывать на долголетие. — Так что, если вы уделите мне минуту, я буду крайне рад продемонстрировать вам мой талант.
Каким ничтожеством он себя чувствовал, каким хитрованом должен был казаться ей. И сделанное ею недоуменное выражение лица убедило его в том, что сейчас последует мягкая отповедь, но — все с тем же выражением — она присела, положила зонтик и книгу к ногам и встала, глядя на него. Она отважно сняла перчатку с левой руки и, не отрывая от него взгляда, протянула ладонь.
— Продемонстрируйте, — сказала она.
— Очень хорошо.
Он взял ее руку в свою, но рассмотреть что-то в вечернем свете было трудно. Склонившись, чтобы лучше видеть, он различал одну только белизну ее плоти — бледную кожу, пригашенную тенями, затмеваемую концом дня. Он не обнаружил ничего — никаких четких линий, никаких глубоких борозд. Сплошь гладкая, чистая поверхность; единственное, что он мог разглядеть в ее ладони — это отсутствие глубины. Она была невиданно, безупречно гладкой, лишенной болтливых знаков существования, как будто ее обладательница никогда и не рождалась. Обман света, рассудил он. Обман зрения. Но внутри у него все равно прозвучал омрачивший его мысли голос: эта женщина никогда не станет старухой, не покроется морщинами, не будет ковылять из комнаты в комнату.
Тем не менее он прозрел в ее ладони кое-что еще — и прошлое, и будущее.
— Ваши родители умерли, — сказал он. — Отец — когда вы были еще ребенком, мать не так давно. — Она не шевельнулась и не ответила. Он говорил о ее неродившихся детях, о тревогах ее мужа. Он сказал ей, что она любима, что надежда вернется к ней и однажды она обретет великое счастье. — Вы справедливо полагаете, что принадлежите чему-то большему, — сказал он, — какой-то благодати, вроде Бога.
И в тени садов и парков она находила тому искомое подтверждение. Тут она была свободна, укрыта от шумных дорог, где катился экипаж за экипажем, где вечно ждала своего часа смерть и самодовольно расхаживали мужчины, отбрасывая длинные, нечеткие тени. Да, он видел по ее руке: она чувствовала себя живой и сохранной лишь в одиночестве на лоне природы.
— Сверх этого я ничего сказать не могу, делается слишком темно. Но я бы очень хотел продолжить в другой день.
Ее ладонь задрожала, и, сосредоточенно покачав головой, она внезапно отдернула руку, словно ее пальцы лизнул огонь.
— Нет, простите, — взволнованно ответила она, присев на корточки и подбирая свои вещи. — Мне надо идти, правда надо. Спасибо.
Затем, будто его и не было рядом, она стремительно повернулась и поспешила по дорожке прочь. Но тепло ее руки сохранилось; запах ее духов удержался. Он не окликнул ее, не попытался выйти из парка вместе с нею. Было только правильно, что она ушла без него. Ждать от нее этим вечером чего-то еще было бы глупо. Конечно же это к лучшему, подумал он, глядя, как она уплывает вперед, как ее фигура уносится от него. Но следом произошло невероятное; потом он убеждал себя в том, что все было иначе, чем он запомнил, хотя представлялось это ему все равно именно так: на его глазах она пропала с дорожки, растаяла в облаке белейшего эфира. Но от нее осталась — спорхнула на землю, как лист с дерева, — перчатка, на которой давеча сидела пчела. Обомлев, он кинулся туда, где исчезла женщина, и нагнулся за перчаткой. Возвращаясь на Бейкер-стрит, он уже начал сомневаться в том, что память его не подводит, хотя и был убежден, что перчатка отдалялась, как мираж, — и, тоже ускользнув от него, перестала быть.
Вскоре, подобно миссис Келлер и перчатке, растворился и Стефан Петерсон — он сгинул навсегда, когда я распрямился, изменил выражение лица, снял и сложил одежду. Его не стало, и у меня будто гора упала с плеч. И все же я был не вполне удовлетворен, потому что многое в этой женщине по-прежнему меня интриговало. Когда что-то завладевало моим умом, я нередко сутками обходился без сна, вновь и вновь обдумывая то, чем располагал, и рассматривая это под всевозможными углами. И теперь, когда в моих мыслях витала миссис Келлер, я понял, что на какой-то срок лишусь всякого отдыха.