И он направился не в ту сторону, а прямо — туда, где его владения встречались с небом и белые утесы обрывались, отвесно падая вниз, под дом, под цветочные сады и гостевой домик, — в их пластах, прорезанных узенькой тропкой, вившейся к берегу, был виден ход времени, они говорили о неравномерном движении истории, постепенно меняясь и все равно оставаясь в каком-то смысле неизменными; в них виднелись окаменелости и усообразные корни.
Спускаясь по тропинке (ноги несли его вперед, следы тростей усеивали мокрый меловой склон), он слушал, как волны бьются в берег — этот дальний рокот, шипение и потом короткое затишье, похожие на первоначальный язык творения, до того как зародилась человеческая жизнь. Дневной бриз и в лад с ним — движение океана; он видел, как в милях от берега солнце отражается в воде и рябится волнами. С каждой минутой океан разгорался ярче, солнце словно поднималось из его глубин, и волны клубились в ширящемся оранжево-красном цвете.
Но все это представилось ему таким отстраненным, таким неопределенным и чуждым. Чем больше он глядел на океан и небо, тем более далекими от человечества они казались ему; вот почему, подумал он, человечество в таком разладе с самим собой — эта разобщенность есть неизбежное следствие людских попыток забежать вперед своей природы, и от этой мысли на него напало безграничное уныние, которое он едва мог вместить. Но волны бились, утесы возвышались, ветер разносил запах соленой воды, и летнее тепло смягчалось прошедшей грозой. Он спускался ниже по тропинке, и в нем усиливалось желание быть частью исконного, естественного порядка, жажда избегнуть людской суеты и пустого шума, возвещавшего лишь о собственной значимости; утвердившись в нем, эта потребность перевесила все, чем он дорожил и что держал за правду (его писания и теории, его наблюдения над огромным множеством вещей). Небо уже трепетало с уходом солнца; луна тоже возникла на небе, отражая солнечный свет, и повисла расплывчатым, прозрачным полукругом на иссиня-черном своде. Он коротко посмотрел на солнце и луну — на эту горячую, ослепительную звезду и холодный, безжизненный серп — и почувствовал удовлетворение оттого, что оба тела перемещались по своим орбитам и вместе с тем были неразделимы. Ему сами собою вспомнились слова, хотя он и забыл, откуда они: «И солнцу не дано настичь луну, и ночь не сможет день опередить». Наконец, как случалось снова и снова, когда он ходил этой изгибистой дорогой, настали сумерки.
Когда он дошел до середины тропинки, солнце садилось за горизонт, разливая лучи по купальням и гальке внизу, смешивая свой свет с резкими тенями. Сев на скамейку, он отставил трости и стал смотреть на берег — потом на океан, потом на движущееся бескрайнее небо. Вдалеке еще оставались грозовые тучи, временами посверкивавшие, как светляки, и несколько чаек, кричавших, казалось, на него, кружились одна вокруг другой, плавно покачиваясь на ветру; оранжеватые, темные волны под ними тоже мерцали. Там, где тропинка виляла и сворачивала к пляжу, он заметил кустики травы и разросшуюся куманику, но они походили на парий, изгнанных с тучной земли наверху. Затем ему почудилось, что он слышит свое дыхание — устойчивый низкий звук наподобие гудения ветра, — или это было нечто другое, совсем рядом? Возможно, задумался он, это слабый шепот утесов, дрожь бессчетных слоев земли, камней, корней, почвы, провозглашающих свою недоступную человеку долговечность, как провозглашали ее на протяжении сотен лет; и теперь они обращаются к нему, словно само время.
Он закрыл глаза.
Его тело ослабло: по членам растекалась усталость, не давая ему встать со скамейки. Не двигайся, сказал он себе, и воображай надежные вещи. Дикие нарциссы и цветочные клумбы. Ветер, шелестящий в соснах, как шелестел до его рождения. У него зачесалась шея, слегка защекотало в бороде. Он медленно поднял руку. Гигантский чертополох вытягивался ввысь. Фиолетовые будлеи стояли в цвету. Сегодня шел дождь, заливший его хозяйство, промочивший землю; завтра дождь вернется. После ливня почва стала душистее. На лугах трепетал сонм азалий, лавра и рододендронов. А это что? Его рука нашла источник зуда, который переместился из шеи в кулак. Его дыхание было неглубоким, но глаза открылись. Там, явившаяся в растворе его пальцев, ползала с живостью комнатной мухи она — одинокая пчела с полными корзиночками; улетев далеко от улья, она кормилась сама по себе. Необычайное существо, подумал он, глядя, как она пляшет на его ладони. Потом он тряхнул рукой, отправляя ее в воздух — завидуя ее скорости и тому, как легко она взмыла в такой изменчивый, непостоянный мир.
Даже по прошествии всего этого времени меня переполняет печаль, когда я беру в руку перо, чтобы написать заключительные абзацы об обстоятельствах, в которых оборвалась жизнь миссис Келлер. В малосвязной и, как я теперь убедился, совершенно недостоверной манере я попытался дать некий отчет о своем беглом соприкосновении с этой женщиной, начиная с той минуты, как я увидел ее лицо на фотографии, и кончая тем днем, когда мне случилось кое-что про нее понять. В мои намерения входило парком Физико-ботанического общества и закончить — ничего не рассказывая о событии, создавшем в моем сознании странную пустоту, которая за минувшие сорок пять лет не заполнилась и никуда не делась.
Но этой темной ночью мое перо подчинилось желанию изложить как можно больше, пока моя быстро теряющая силы память не решила без моего согласия выдворить эту женщину вон. В страхе перед этим неизбежным событием я понял, что мне остается одно: полностью воспроизвести все, как было. Я помню, что после ее ухода из парка Физико-ботанического общества в пятничной прессе появилась маленькая заметка — в раннем выпуске «Ивнинг стэндард»; судя по тому, где она помещалась, дело было сочтено не заслуживающим особого внимания, и говорилось в ней следующее: